Произведение это было сначала задумано как «психологический отчет одного преступления». О первоначальном замысле можно судить по письму (сер. сентября 1865 г.) Ф. Достоевского к редактору «Русского вестника» М. Каткову, с которым он вел переговоры о публикации. Писатель собирался показать состояние мучительной борьбы в душе «идейного» убийцы после совершенного им преступления: «Неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Божия правда, земной закон берет свое, и он кончает тем, что принужден сам на себя донести. Принужден, чтоб хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разомкнутости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое… Преступник сам решает принять муки, чтоб искупить свое дело» (Полн. собр. соч. В 30-ти т. Л., 1985. Т. 28, кн. 2. С. 137). Записи, сделанные в черновой тетради, показывают, что писатель сначала хотел написать от лица главного героя исповедь, записанную вскоре после убийства. Ф. Достоевский глубоко проникает во внутренний мир человека и точно изображает то, что святые отцы постигали духовным опытом. Позже он писал в «Дневнике писателя» (1873 г.): «Я был в каторге и видал преступников, «решенных» преступников… Но, верно говорю, может, ни один из них не миновал долгого душевного страдания внутри себя, самого очищающего и укрепляющего. Я видал их одиноко задумчивых, я видал их в церкви молящихся перед исповедью; прислушивался к отдельным внезапным словам их, к их восклицаниям; помню их лица — о, поверьте, никто из них не считал себя правым в душе своей! Не хотел бы я, чтобы слова мои были приняты за жестокость. Но все-таки я осмелюсь высказать. Прямо скажу: строгим наказанием, острогом и каторгой вы, может быть, половину спасли бы из них. Облегчили бы их, а не отяготили. Самоочищение страданием легче — легче, говорю вам, чем та участь, которую вы делаете многим из них сплошным оправданием их на суде. Вы только вселяете в его душу цинизм, оставляете в нем соблазнительный вопрос и насмешку над вами же. Вы не верите? Над вами же, над судом вашим, над судом всей страны! Вы вливаете в их душу безверие в правду народную, в правду Божию; оставляете его смущенного». Святитель Григорий Богослов пишет о суде собственной совести: «Невозможно убежать от этого одного — от внутреннего в нас самих судилища, на которое одно взирая, можно идти прямым путем».
В ходе работы над произведением, по мере усложнения сюжета и расширения идейного плана, Ф. Достоевский осознает, что форма исповеди ограничивает его возможности: «Исповедью в иных пунктах будет не целомудренно и трудно себе представить, для чего написано. Но от автора. Нужно слишком много наивности и откровенности. Предположить нужно автора существом всеведущим и не погрешающим, выставляющим всем на вид одного из членов нового поколения».
Для религиозной оценки романа «Преступление и наказание» важно обратиться к черновым записям, сделанным к третьей (окончательной) редакции романа: «Православное воззрение, в чем есть Православие: нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом, есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страдания» (ПСС. Т. 7. С. 155).
Автор значительно усложняет сюжет, а идейный центр сдвигает: главной в романе становится идея воскресения духовно мертвого человека. Евангельское повествование о воскрешении Лазаря составляет духовный нерв всего произведения, его идейно-композиционный центр.
Из всего множества чудес, совершенных Господом во дни Его земной жизни, особую значимость имеет воскрешение Лазаря. Выходящий из гроба по голосу Спасителя Лазарь изображает будущее наше восстание из мертвых: «Истинно, истинно говорю вам: наступает время, и настало уже, когда мертвые услышат глас Сына Божия и, услышав, оживут» (Ин. 5: 25). Лазарь не только умер, но прошел «путь всей земли» (3 Цар. 2: 2). Он был положен во гроб, испытал тление. Мы пройдем этот путь, но будем воздвигнуты Тем, Кто имеет власть над жизнью и смертью. Но прежде восстания от телесной смерти человеку предстоит воскреснуть духовно. Сам писатель пережил это на каторге, которую он назвал Мертвым домом. В письме (январь — февраль 1854 г.) к Н.И. Фонвизиной, жене ссыльного декабриста, он говорит по выходе из острога: «Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И однако же Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть».
О чуде воскрешения Лазаря в романе упоминается трижды. Первый раз о нем говорит Порфирий Петрович. Силой своей следовательской логики он пришел к убеждению, что убийство совершил именно Раскольников, но никаких прямых доказательств у него нет. Он принял психологически верное решение: пробудить совесть преступника и привести его к признанию. Когда Раскольников, высказывая свои идеи, упомянул о Новом Иерусалиме, Порфирий Петрович неожиданно спросил:
— Так Вы все-таки верите же в Новый Иерусалим?
— Верую, — твердо отвечал Раскольников; говоря это и в продолжение всей длинной тирады своей, он смотрел в землю, выбрав себе точку на ковре.
— И-и-и в Бога веруете? Извините, что так любопытствую.
— Верую, — повторил Раскольников, поднимая глаза на Порфирия.
— И-и в воскресение Лазаря веруете?
— Ве-верую. Зачем Вам все это?
— Буквально веруете?
— Буквально.
Порфирий Петрович не ошибся. В душу Раскольникова упали семена будущего раскаяния. Поэтому он пришел к Соне Мармеладовой.
«На комоде лежала какая-то книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед, замечал ее; теперь же взял и посмотрел. Это был Новый Завет в русском переводе. Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете…
— Где тут про Лазаря? — спросил он вдруг.
Соня упорно глядела в землю и не отвечала. Она стояла немного боком к столу.
— Про воскресение Лазаря где? Отыщи мне, Соня.
Она искоса глянула на него.
— Не там смотрите… в четвертом Евангелии… — сурово прошептала она, не подвигаясь к нему.
— Найди и прочти мне, — сказал он, сел, облокотился на стол, подпер рукой голову и угрюмо уставился в сторону, приготовившись слушать…
Соня нерешительно ступила к столу, недоверчиво выслушав странное желание Раскольникова. Впрочем, взяла книгу.
— Разве Вы не читали? — спросила она, глянув на него через стол, исподлобья. Голос ее становился все суровее и суровее.
— Давно… Когда учился. Читай!
— А в церкви не слыхали?
— Я… не ходил. А ты часто ходишь?..
Соня все колебалась. Сердце ее стучало. Не смела как-то она ему читать. Почти с мучением смотрел он на «несчастную помешанную».
— Зачем Вам? Ведь Вы не веруете?.. — прошептала она тихо и как-то задыхаясь.
— Читай! Я так хочу! — настаивал он. — Читала же Лизавете!
Соня развернула книгу и отыскала место. Руки ее дрожали, голосу не хватало. Два раза начинала она, и все не выговаривалось первого слога.
«Был же болен некто Лазарь, из Вифании…» — произнесла она наконец с усилием, но вдруг, с третьего слова, голос зазвенел и порвался, как слишком натянутая струна. Дух пересекло, и в груди стеснилось.
Раскольников понимал отчасти, почему Соня не решалась ему читать, и чем более понимал это, тем как бы грубее и раздражительнее настаивал на чтении. Он слишком хорошо понимал, как тяжело было ей теперь выдавать и обличать все свое. Он понял, что чувства эти действительно как бы составляли настоящую и уже давнишнюю, может быть, тайну ее, может быть еще с самого отрочества, е